Он толкал Радзинского, толкал Харуки Мураками, он с восторгом описывал Паоло Коэльо, но мог прорекламировать и новую Маринину или очередную Донцову. Мне, юнцу совсем, впрочем, искушенному юнцу, знавшему, кажется слишком много для своих 15-ти, он взахлеб пересказывал сюжет Паланиковской «Колыбельной»
Я не читал ещё «Бойцовского клуба», только видел фильм Финчера — конечно, видел, в те времена все его видели, уже зная главный спойлер, который, не выдержав, выдавали тебе посмотревшие: герои Бреда Питта и Эдварда Нортона в итоге окажутся одним человеком.
Мне вообще бывает трудно отделить глупость времени от глупости возраста, в котором я был в том времени. Могли ли серьезно воспринимать «Бойцовский клуб» те, кому было больше 16? Или это не 16 лет виноваты, а общий дух эпохи такой, такова наивность того прошлого – что творение Финчера по роману Паланика казалось чем-то грандиозным, сносящим крышу, переворачивающим представление о мире. Я задаюсь этим вопросом, когда рассуждаю о Паланике вообще.
Начинать здесь стоит с конца. Писатель, бывший безоговорочным кумиром подросткового периода моего поколения, рассыпался в один момент, оказался пустышкой, перестал существовать для многих, кто готов был жадно поглощать его буквы.
В 11-м году мне попалась весьма интересная книга о рассвете Нового Голливуда, изданная как раз таки в «Альтернативе», книга была толстая, и самая что ни на есть подходящая для чтения в метро. Но чтобы не позориться, пришлось надевать на неё суперобложку – сам факт чтения книги из этой серии в публичном месте раздражал меня, как пятно на штанах.
Этот переворот в сознании можно воспринять как прощание с юношескими иллюзиями, естественный элемент взросления – но с другой ведь стороны, Паланик писал отнюдь не для подростков. Его целевая аудитория — взбунтовавшиеся яппи, те, кому в 2000-х исполнилось 30 и кому Бегбедер и ему подобные казались слишком прямолинейными. Паланик был главным певцом конца истории, времени, в котором, как казалось ничего не произойдет. И потому воспринимать его как писателя пубертатного бунта невозможно. Более того, жажда бунта же никуда не исчезла. А Паланик исчез.
Ловушку, возможно, стоит искать именно в общей эпистеме времени – той парадигме мира, которая главенствовала в умах начала столетия. Фукуяма выдвинул теорию, согласно которой мир в ближайшее время должен был погружаться в счастливое благополучие, и сытое и разомлевшее общество отчаянно искало симулякров революции, тех самых бунтов на продажу. о которых столько вещали философы.
На самом же деле – разрушить, потенциально перевернуть с ног на голову означало идеализировать разрушаемое, в противовесе увидеть атмосферу счастья. Для России это особенно понятно. Когда фильм Финчера вышел здесь на экраны, Икея только-только пришла в нашу страну, и то, против чего боролся главный герой, воспринималось как счастье. Для западных бунтарей это же было естественным диалектическим развитием культуры потребления – воспеть её через отрицание, увидеть самые главные черты через разрушение.
Формально теорию Фукуямы опровергло 11-ое сентября, показавшее, насколько шаток благополучный мир и насколько история еще не кончилась. Впрочем, на победивший средний класс, прочно сидевший к тому времени на мебели из Икеи, это заметного влияния не оказало.
В сознании публики «Бойцовский клуб» и 11-ое сентября были схожи. Разве что произведение Паланика смещало ось добра и зла, ставила обывателя на сторону террористов и потому обладало магнетическим романтизмом.
Большая история кончилась, и началось большое шоу. В таком разрезе главенствующую роль стала играть интонация. И там, где традиционные медиа еще не разучились вещать с безумным пафосом, Паланик мог уже подсунуть читателю едкую иронию. Его романы были по сути сплошной сатирой, но в сложившихся обстоятельствах только такой формат вечерних новостей и воспринимался на ура. Пала ли эта сатира жертвой времени – перестав быть актуальной, перестала существовать, как и подобает медиа-пространству? Или причина краха Паланика всё же в чем-то другом? Ведь хоть и с таким посылом, но создавал он книги для вечности. И тогда, в начале 2000-х, казалось, что они для вечности и созданы.
Но вечность миновала. Мир стал жестче, ироничнее и, как ни странно, умнее.
Паланик вроде бы уберег себя от этого ряда. На тему его произведений не появилось бесконечных шуток. Их не тронули, но забыли. Бунтовать теперь научились по-настоящему, и если где-то и стали искать радикализм, то в подлинно радикальных вещах, которые уже через призму времени казались игрушечными, а не в комфортном бунте Чака.
Ещё Паланик любил сыпать фальшивыми энциклопедическими сведениями, пугать излишней физиологичностью, стругать предложения так, как должны были бы выглядеть статусы в социальных сетях. Безусловно, он чувствовал время, чувствовал приближение помойки больших данных – где все на свете узнается из википедии и цитируется со статистической точностью. Чувствовал восторг от тошнотворного, знакомый интернет-пользователям, знал, что писать надо коротко и понятно.
Его герои сплошь неудачники — типичные битарды начала 2000-х, все они запросто могли бы оказаться завсегдатаями анонимных имиджборд и авторами длинных комментариев.
Но сами произведения Паланика на почве, удобренной им, не прижились. Он стал писателем интересным разве что подросткам.
Но тогда — на лотке у Академической я купил «Колыбельную», разрекламированную опасным продавцом, прочитал её за ночь и ходил весь день по школе счастливый. Тогда было ощущение, что впереди тысяча революций и переворотов. Стояли чудесные сентябри и волшебные июни. Были цепи и биты, была свобода в голове, и такой прекрасной казалась мебель из Икеи.
И в этом, конечно, заслуга совсем не Паланика, но у кого не замирает сердце при первых аккордах Where is my mind? — у того его (сердца) нет. Ведь понятно, что под эти звуки именно ты взрывал небоскребы. Повзврывал? – ну и хорошо, хватит в игрушки играть, пора делом заняться.