Настой из корня мандрагоры обладает токсическими и галлюциногенными свойствами.

Частное письмо, написанное в XVII веке:

Согласно легендам, мандрагора, растущая под виселицами или на местах заброшенных кладбищ и ожесточенных сражений, не совсем растение: ее корень содержит прелестного гадкого демоненка по имени «альраун» или «альрауне» — в зависимости от пола висельного человечка. Мандрагора обладает разумом и способна испытывать боль, от которой и кричит (особенно когда ее пытаются извлечь из земли). Этот вопль убивает охотника на месте. Растение легко узнать ночью по мрачному свечению листьев.

«Новорожденного» альрауна купали в вине, наряжали в шелковые платьица, дарили ему золотые украшения. Взамен корешок писклявым голоском прорицал будущее, приносил хозяину шальные деньги и незаслуженную славу. Но с годами альраун рос, становился сильнее и при любом удобном случае сбегал от владельца, чтобы зажить своей собственной жизнью. Беглые альрауны занимали высокие посты в обществе, так что про шарлатана с ученой степенью, бездарного, но модного живописца, выскочившего из ниоткуда, как прыщ, политика говорили: «Не иначе, он вырос на погосте из малофьи висельника». Признаками очеловеченного альрауна были невысокий рост, малоподвижное безвозрастное лицо, мелкие оловянные глазки, похожие на глазки́ картошки, отрывистая быстрая речь. Удравший альраун первым делом избавлялся от своего прежнего хозяина. Все средства были хороши: нож в спину, ложный донос, крысиный яд, шантаж.

Если альрауну не удавалось бежать, со временем он засыхал от тоски и становился просто уродливым корешком, экспонатом кунсткамеры.

В пражском кабинете редкостей императора Рудольфа II хранилась супружеская пара мандрагор, одетых в придворные траурные платьица. Нижним бельем для мужа и жены служила оболочка человеческого плода, «родильная сорочка», высушенная и нарезанная на полосы.

Зачем здесь эти сведения? Потому что это — bizarre.

Bizarre: по-английски — «неестественный, ненормальный», по-немецки — «странный, необычный», по-французски — «причудливый».

Бородатая женщина из паноптикума не более чем утомительный курьез, повод для «фи», развлечение за медный грош. Пугает, отталкивает, но не bizarre, не интригует.

Юлия Пастрана: лубочные картинки из жизни «звезды» — розовый файдешин юбки, оборки в три ряда, букетик ландышей на корсаже, разбойничья борода на скуластой физиономии неандертальца. Она, несомненно, была чудовищем, покрытым густой шерстью с головы до ног, но, как рассказывают, вызывала в мужчинах непреодолимую страсть.

Даже в мемуарах сей факт запечатлел. Крутишь-вертишь эту историю — нет, все же не bizarre, обычное дурновкусие, заспиртованные в склянках двухголовые младенцы, купила мама коника, а коник без ноги. Жертва гирсутизма.

И вдруг сквозь обычное сообщение о бородатой Пастране проскальзывают вещи, которые привлекают, трогают, заставляют невольно облизывать враз высохшие губы. Температура тела повышается на градус, а то и два, и аритмично заходится мое обычно индифферентное сердце. Нечто, способное потрафить и увлечь.

Взять хотя бы посмертную судьбу само́й косматой Юлии:

Смерть в Москве, стеклянный ящик, исчезновение тел в Норвегии (а где же еще: фьорды, селедочные головы и Фритьоф Нансен), а вот и вовсе уж задевающий абзац:

Это вы, господа. Это я, ты, он, она — вместе целая страна.

Стало быть, так выходит: если просто бородатая особа, то это женщина, не стоящая внимания. А вот если бородатая женщина умеет божественно играть на скрипке или лежит на спине в стеклянном ящике, а рядом ее супруг-вдовец торгует билетами «за погляд» трупа, и о чем он думает в этот миг — скорее всего, ни о чем, потому что Юлия — в ящике, вместе со своим плодом-обезьянчиком, во всей своей монструозности — более живая, нежели он, зазывающий зевак перед балаганом, — вот тут невольно включается вздорное иностранное слово, которое не найти в учебнике родной речи.

Возьмем малоизвестную историю дюймовочки по имени Лючия Зарата.

И ведь не ее миниатюрное тельце, «которое можно было упрятать в лилию», привлекло, не колючее личико, не коллекция кукольных нарядов, умещавшаяся в дорожном кофре средних размеров, но иное: горы (что там, Аппалачи, Кордильеры, ну не Анды же — бог весть, плохо с географией), мутно небо, ночь мутна, снежные заряды, заносы на путях, белые конусы елей на склонах, прорывающееся малярийное око луны, мигание огоньков на лобастой «голове» локомотива, приличествующие стихийному бедствию крики полуобнаженных пассажирок, «умоляю Вас, сохраняйте спокойствие», благообразный путевой обходчик, в последнем усилии воздевший потухающий на ветру фонарь — «летучую мышь», ледяная корка в крюшоннице брошенного поварами и официантами вагона-ресторана, пробирающиеся по путям до ближайшей станции джентльмены-добровольцы, закутанные в клетчатые пледы, фляга коньяка одна на всех, из пятерых дойдут до места назначения трое.

Сведение старых счетов под покровом удобной снежной тьмы и арктической слепоты, железнодорожная полиция дезертировала, скороспелое признание в любви парочки случайных попутчиков в купе с заклинившей дверью — отогревают ладони дыханием, быстро, уже не стесняясь, целуются, свечка-коптилка приказывает долго жить, пеньюар, отороченный пухом цапли (необходимая принадлежность дорожного dress в этом сезоне), медлительно падает к ногам.

В пятом вагоне начались преждевременные роды у жены пастора, «доктора, скорее доктора!». Одинокий револьверный выстрел, вой ветра. Тщетные усилия кочегаров, и мужественный машинист (Кейси Джонс), с волевым лицом старого капитана, дает последний свисток в ночь — над вьюжным адом, под парами погибающего котла. Но как они все посмели оставить ее одну?

В уютной плюшевой внутренности пульмановского вагона — где все слишком комфортабельное и слишком насмешливо большое для нее, для мечущейся по ковру вдоль заснеженных окон коридора вербной куколки с развившейся прической — она стучала кулачками в двери двухместных купе, пыталась отворить дверь вагона — то ли заперто, то ли завалено изнутри тяжелым горным снегом. Лючия дрожала от холода, от нее сбежали проводники и импрессарио, гаркнув: «Каждый сам за себя!» Убрался даже разлюбезный пассажир из соседнего купе, который еще два часа назад по-рыцарски ухаживал за миловидной крошкой в вагоне-ресторане, щекотал усами фарфоровую ручку и весьма многое имел в виду.

Почему никого не оказалось рядом — закутать в заячий тулупчик, отогреть ледяные лапки лилипутки бутылкой с кипятком, завернутой в мохеровый шарф, почему Бог или Санта-Клаус, хранитель ярмарочных лилипуток, вундеркиндов и шарлатанов, не послал ей волшебного сенбернарского пса, доброго и брылястого гиганта с бочонком рома на шее, — ведь она была так мала, что могла, оседлав его, обхватив руками шерстяной загривок, всем телом впитывать звериное успокоительное тепло. А вместо этого просто маленькая смерть, вне публики.

Из всех пассажирских составов, что существуют на свете, поезд Лючии Зараты — самого дальнего следования.

Для танго нужны двое. Для танго нужна музыка. Для танго нужна страсть. Танго танцуют любовники, сообщники, заклятые враги, но не респектабельные супруги.

Bizarre — не классическое безумие, не шизофреник с маргинальными, как рисунки на полях средневековых манускриптов, монстрами бреда и не параноик с «бритвой Оккама», готовый полоснуть каждого, кто осмелится подойти, это не безумие вовсе — так, легкая неправильность, смещение мировой оси на долю миллиметра, мотылек, который топнул ножкой при дворе царя Соломона.

Главное вовремя опомниться и не дойти до конца, который одобрят моралисты: «Вот злонравия достойные плоды». У злонравия есть плоды: тяжеловесные груши дюшес или осенние травянистые на вкус канталупы, bizarre — легковесное и бесплодное существо, находящееся в вечном цветении.

Чем причудливей и неправдоподобней «бизареск», тем лучше — потому что и существует-то он на правах мыльного пузыря, обязательной фантастической сплетни, газетной утки.

В bizarre не нужно верить никогда, не стоит принимать его всерьез, он не требует ничего, кроме легкой увлеченности.

Лотреамон (вместе с Песочником, не к ночи будь помянут) в сборнике «Стихотворения» приводит холодноватый акварельного оттенка «список», напоминающий ассортимент сумасшедшей ночной лавчонки, в подозрительном переулке у Прекрасного Фонаря:

Да, именно так: то, что неожиданно, то, чего не надо делать.

Интерес к вещицам из рода bizarre трудно объяснить словами: согласно основному свойству этой страсти, она проявляется не каждый раз, но выборочно, по капризу природы, если угодно — спазматически, на уровне каверзного плотского электричества, от которого дыбом встают все волоски на теле.

То проскальзывает совсем уж пустоголовая ерунда начала XX века, о новых веяниях в моде, удивительное понятие «платья-машины», как здесь:

А через четырнадцать лет грянул выстрел в Сараеве, потом Ипр, Сомма, Барановичи, окопы, колючая проволока, «напишите два слова, сестра», бравый солдат Швейк и Эрих Мария Ремарк. Машины занимались другими делами: травили, давили, молотили кости, стреляли. Им не было дела до платьев.

Или сообщения о странных (нет, никогда не смертельных) заболеваниях людей и мраморных статуй:

Оба сообщения могут и должны оказаться отъявленной газетной уткой — это лишь часть очарования странного.

Bizarre никого ни к чему не обязывает: изложенный факт, мячик из желтых одуванчиков, который метнули не глядя с теннисной меткостью — лови — он взлетел выше сетки прямо в диск полуденного солнца над кортами.

Обычные для желтых газетенок сообщения о снежных людях-бигфутах, надоевшей Несси (длинношеее дело) или НЛО для bizarre не годятся: слишком навязло в зубах, слишком серьезно и обосновано. А вот такое — вполне:

В любом бизареске есть терпкий привкус риска — нечто вроде послевкусия рыбы фугу (по рассказам гурманов, будто сотня иголочек покалывает уздечку под языком), и слишком увлекаться такими вещами не стоит: грань между дурновкусием и перекосом мировой оси слишком тонка.

Евреинов в эссе о Бердслее пишет:

Лавры достаются лярвам. Сытый хочет сыру. Но иной раз о сыре мечтает голодный. Есть недопустимое сладострастие последней смертельной стадии голода. Только фантазия умирающего от голода мозга способна сотворить не виданные миром блюда. И голод этот не всегда физиологический.

Слово «скандал» имеет под собой подоплеку воинственную и более древнюю, чем можно помыслить.

У того же Евреинова:

Вся изюминка «бизаррёра» (а почему бы не обозвать так человека, иногда между делом увлеченного странным) — в том, что ему не стоит задумываться о последствиях своих пикантных и грациозных выкрутасов. Чем же платят за такие сомнительные, на ласковой грани меж бредом и досадной дразнилкой, прелести и страсти?

Все самое лучшее случается с людьми «немного погодя». Недаром святой Антоний просил пустынные небеса, чтобы те даровали ему благодать… Пожалуйста, не сейчас, а немного позже.

Хочется поймать, успеть, проглотить странное на рубеже веков, выудить из сумасшедшего бульона фактов нечто причудливое, то, что нельзя. В шесть часов вечера перед большой войной.

Слово «bizarre» Эдгар Аллан По использовал в своем рассказе «Маска Красной смерти».

Солнце. Стрижи. Москва. Марево над трассой. Расколота на мостовой красная сахаристая утроба арбуза. Едет верхом на павлине многорукий шестиголовый Сканда, бог войны и воров.

Тяжелый, божественный август 14-го года.

Сделай мне bizarre